our home beneath the ruin

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » our home beneath the ruin » pure essence » together we will live forever


together we will live forever

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

lu han & park junhee
https://i.imgur.com/duIzQBQ.png
[nick]lu han[/nick][icon]https://i.imgur.com/OYqxZs8.png[/icon]

2

С первого момента их встречи, Джунхи не покидало чувство обреченности. В том, как Лу Хань разводил мосты, отсекал земли от русел рек, нападал на соседние государства, без страха пробуя на вкус приемы ведения войны, пока, будучи намного младше, Джунхи не понимал, отчего его называли «искусством», нельзя было найти спокойствия и душевного процветания.

В войне нет ничего красивого. Она уродлива, словно старуха. Бессердечна, словно чума, забирающая жизни молодых и старых, грешников и праведников. Всех, кого прельстил ее цепкий взгляд. Для нее не свяжешь крепкой узды, когда дело доходит до отнятых жизней. И тысячи молитвенных журавлей она с легкостью превратит в тысячи забытых могил. Без сожаления, что ее трудам не посвятят оду, а умерших некому будет даже оплакать.

Безумно обидно, когда тебя вот так рано отмечает обреченность: во снах ты видишь свою страну превращенной в холст для подобного «искусства». Долго не желаешь признавать, что лучше всего яд нейтрализует другой яд – именно мечом положено отгонять свои страхи и не дать им прорваться через завесу сна в явь.

Но когда жестокость людского мира преподает тебе пару уроков – все это заменяется невольным принятием. А затем ты пробиваешься сквозь трещины на белой скорлупе и сталкиваешься с реальностью: жизнь – это война, и каждый день ты обречен выбивать из ее пасти и сражаться за свое право на существование.

Возможно, в беззаботном детстве судьба легко коснулась его плеча, каким-то чудом заставив Джунхи не противиться воле отца и не открещиваться от выбранного для него будущего. Он-то мечтал о мирной жизни, а не о продвижении по службе. Женился на знатной леди, а когда ее тело и разум угасли – подался на помощь к братьям, изредка справляясь и о старшем из них, что дослужился до звания при дворце.

Про Его Императорское Величество тот отзывался следующими образом: «Уста его слаще родниковой воды, но если позволишь себе обмануться и выпить хотя бы каплю – найдешь свою душу терзаемой сотней огненных демонов.» Почти каждый наслышан о притягательной природе наследника предыдущего императора, наделенной завораживающей двойственностью. Как закалка изящной стали в бою, имеющая цену крови и разрушения. Отец Джунхи был тем, кто обучал знатных отроков безупречному мастерству тактик и применению остроты ума, в тех случаях, когда одного лишь острия лезвия недостаточно. К сожалению, его это не уберегло. Но из того малого, что помнил малолетний Джунхи о немногочисленных визитах к отцу – это силуэт с безупречно ровной спиной и костры, горящие до самого неба. А еще – слова, в которых поначалу тяжело разглядеть внятный смысл:

«Остерегайся омута, что кажется тебе спокойным.»

Тогда, костры пылали в его воображении намного ярче, но со временем все изменилось. Джунхи, рвущегося к размеренной и тихой жизни, наконец настигло истинное значение того, что может являться страшнее стихии, сжигающей все на своем пути.

Остерегайся человеческой души, кажущейся тебе понятной и известной. Пламя в чужих глазах незаметнее, но не менее разрушительно.

Когда они встретились вновь – страна находилась в руинах и многим пришлось выбирать. Включая Джунхи, с потерей нескольких кровных братьев упрямо не видящему смысла бросать в пекло еще больше жизней ради призрачной надежды. Доверить будущее «нерадивому щенку», вчерашнему принцу, воспитанному в шелках и обладающему столь гладкой кожей, что ей позавидуют даже девицы? Или искать помощи у соседей, пробовать удержать сопротивление? Возможно, пожертвовав чем-то иным, своей гордостью в обмен на право жить...

Он был молод. И не хотел сгорать, как они. К сожалению или счастью, когда-то давно выбор за него оказался сделан.

Самой беспристрастной и жестокой дланью на всем белом свете. Определяющей каждого под этим небом.

И теперь, каждый миг сопротивления, каждый шаг на пути, начертанном задолго до рождения, каждый вздох его мнимой свободы, что только-только обрели смысл, уже забрал себе один человек. И из всех достойнейших и отталкивающих лиц у него оказалось лицо Императора.

Долгое время Джунхи вообще не находил слов, растеряв все свое красноречие и умение смиряться с выходками судьбы. Какое утешение положено, когда вы оба не в силах избавиться от свежего воспоминания о нанесенной боли, с которым простреливает каждый сустав и выворачивает с душой наизнанку? Перед правителями положено опускать глаза и надламывать спину в поклонах, а тут – никто иной, как сам Император упал перед ним на колени, и что-то подсказывало Джунхи, что если бы он тогда подал вид, что сохранил остатки сил и разума для сопротивления раздирающей нутро боли – воспоминания из него выветривали бы бамбуковыми плетьми и последующее нахождение в «холодном дворце».

Джунхи крайне удивился, что после всего ему просто позволили существовать под одним солнцем и даже оставили на время в покое. Более того, ничего не изменилось. Никто не знал. По понятным причинам. Все-таки, пока один терзался душевными муками, на плечах другого лежала судьба целой нации. А потому самой важной и единственной задачей Джунхи стало простое и очевидное – не добавлять проблем к уже имеющимся.

Он не дурак, чтобы подбрасывать в форменный кипящий ад зажигательные смеси, однако и усидеть на месте Джунхи вот так запросто не сумел. С предназначением пришло непонятное чувство тревоги и немощности, которое возрастало, стоило им отдалиться друг от друга и пропадало, когда их тела и разум переставали сопротивляться этому необъяснимому притяжению.

– Все еще безупречно ровная. – Наказание за прикосновение к императорской особе полагалось не намного милосерднее убийства, а потому ладонь Джунхи замирает вблизи того места, где под тканью вполне могла затаиться свежая метка, кружит над золотистым узором и опускается рядом. Первая безмолвная реакция Лу Ханя говорит о том, что он не совсем понимает его, а потому Джунхи сразу же приходится пояснить за себя: – Спина. Я запомнил ее именно такой.

Под бесконечными слоями одежд скрыто куда больше силы, чем представляется воображению от этой обманчивой хрупкости и безупречной глади, за которыми припадочно смеются бесы. Внешне – холодной и породистой, способной остановить кровь в жилах одним волевым усилием. Тем, которое, и не будучи нежным и ранимым, вполне себе обычный воин с досадой ощущает как болезненное на своем запястье. Подобное хватке змеи вокруг тонкой шеи лебедя или смешанному с кровью праву на что-то запретное, куда Джунхи с улыбкой добавляет:

– Ваше Императорское Высочество.

И медленно приоткрывает губы навстречу.[nick]park junhee[/nick][status]one man army[/status][icon]https://i.imgur.com/Hp7v435m.jpg[/icon]

3

[nick]lu han[/nick][icon]https://i.imgur.com/OYqxZs8.png[/icon]Империя Цинь горит.

Все срывается и тонет в карминовом мареве.

Неистовое море огня захлестывает все, что он видит перед собой, разливается вплоть до горизонта, за которым медленно, почти мучительно умирает алое солнце. От лихорадочного пламени к залитым заревом небесам тянется едкий, смоляной дым; он разрывается на части резкими порывами ветра, разносится на десятки ли и, словно тысячи змей, достигает окутанного обманчивой безопасностью Императора. На его побагровевших от [чужой] крови одеждах, испещренных символами власти и богатства, оседает черный пепел. Ядовитый, обожженный воздух проникает в легкие, постепенно отравляет их, опаляет каждую клетку, порождая нестерпимое жжение, и на языке застывает привкус пожара. Дышать становится труднее — с каждым днем, с каждой сгоревшей палочкой благовоний, невыносимо [почему это должно быть так невыносимо?]; он чувствует, что задыхается, и кашляет, прикрывая рукавом рот. Все его тело сводит судорогой боли, и он едва терпит ее, морщится и хмурится, но не позволяет болезненному стону вырваться из своей груди.

Лу Хань знает — ему не стоит быть здесь. В это самое мгновение он должен отступать вместе с армией, но по непонятной ему же причине остается наблюдать за тем, как беспощадная стихия изничтожает все живое. Есть нечто завораживающее в смертельном дыме, сжимающем внутренние органы в тиски, в слепящем танце огня всех оттенков, в ощущении жара от него на своей бледной коже, того, что растекается колющей теплотой по всему телу и заставляет ныть конечности. Что-то есть — хоть Император не ценит подобные материи, не улавливает музыку происходящего и не ощущает ничего, что походило бы на чувства поэтов, наблюдающих украдкой за возрождающейся и увядающей природой, он все еще может ощутить глухое, нечеткое благоговение, заметить, как где-то внутри проступает осознание чего-то важного, чего-то, что он в течение всей своей жизни пытался задавить, погасить — быть может, оттого невозможно так просто выхватить и дать этому имя.

Его взгляд падает на запятнанное кровью лезвие своего меча. Она [кровь] никогда не засыхает на его серебристом клинке, всегда свежая, еще теплая, хранящая в себе воспоминания о чьем-то прерванном существовании. Эти причудливые сангиновые узоры — символы, за которыми стоят сотни человеческих жизней, тех, что были беспощадно иссечены этим оружием, обращены в прах, втоптаны в гнилую землю на поле боя и забыты на долгие тысячелетия — навсегда, словно бы их никогда и не было на самом деле. Глядя на них, на эти немые и удушливые напоминания, постепенно темнеющие и начинающие источать неприятный запах, Лу Хань не чувствует ни сожаления, ни горечи, ни боли, ни раскаяния.

Он не ощущает ничего, даже осознавая, скольких людей лишил жизни.

Не ощущает — и должен ли?

Вопрос замирает неясной, холодной усмешкой на губах. Ответ давно выжжен внутри него, еще до того, как он [вопрос] был озвучен, и Лу Хань почти уверен — никто не стал бы осуждать его за то, какие мысли он несет в себе. Каждая отнятая жизнь — познанная необходимость, ступень перед роскошным императорским дворцом, никогда не смерть сама по себе. Все это — часть судьбы Императора, бремя, что он обязан нести на себе до тех пор, пока не вознесется на Небеса или не лишится небесного мандата. Война становится частью политики, средством для достижения целей, и не ассоциируется с несправедливым кровопролитием. Количество погибших, раненых, пропавших без вести — всего лишь цифры, блеклые, неумолимо размывающиеся с течением времени. Они могут стать символами процветания, иероглифами в бесчисленных свитках, но никогда — чем-то большим. Никто не попытается увидеть за ними подлинную, некогда существовавшую жизнь, людей с историей, собственными чувствами и мыслями, тем, что делает их реальными, не вымышленными.

Его государство захлебывается в крови, но прекращение войны — не спасение, а сама смерть. Искоренение паразитов — Шу Цзин, Ши Цзин, ли, музыки, добродетели, человеколюбия, почитания старых порядков, красноречия, острого ума и уважения к старшим, — о котором столь много говорил и его отец, и он сам, не главная цель в уверенном построении процветающей страны, даже не что-то ключевое, не более чем необходимое условие для сохранение единства империи. Основным является Единое — война и земледелие, это все, что поистине должно составлять существование. Без войны Империя Цинь просто не сможет жить.

И он взошел на престол под именем Юй Гуан Ди не для того, чтобы свет померк.

« • • • »

Империя Цинь горит.

И в этом диком пламени Император видит свою погибель.

Невнятные, смутные видения отражаются в его мерцании, но даже так Лу Хань может различить фигуры и уловить суть происходящего. Охваченный легкой тревогой, он наблюдает за движениями тел, не сводит с них взгляд до тех пор, пока они не умирают в дыму. Император не верит в пророчества, не верит в судьбу, хоть во что-то, что может повлиять на его волю, однако в эти моменты его не покидает ощущение, что все, что он видит, действительно рано или поздно произойдет, это вопрос времени. Думает — вполне возможно, всему виной то, что перед ним слишком [определенно — излишне] часто возникает нечто подобное. Порой он видит похожие сны — они такие же душные и давящие, не оставляющие ничего, кроме отчетливого желания прекратить все это как можно быстрее. Лу Хань почти не помнит, что происходит в них, в воспоминаниях отпечатываются только отдельные, не особо значимые фрагменты, и остается отвратительное послевкусие, которое даже лучшее рисовое вино не сможет смыть.

Внутри болезненно рождается и начинает биться — твоя погибель станет погибелью и твоего государства, они идут рука об руку, ты же знаешь это, эти змеи, эти лживые языки и лицемерные оскалы, рано или поздно они разрушат не только тебя, но и все, что все эти недолгие годы ты пытался сохранить и достроить, продолжить в некотором смысле дело своего отца — не в полной мере, впрочем. Не оставляет в покое мысль — Империя Цинь сгорит, Империя Цинь обратится в пепел, и ты с этим ничего не сделаешь.

Ты не в силах ее спасти.

Где-то совсем рядом, в тошнотворной близости от него, звучит грудной, насыщенный голос. Многие слова, сорванные с языка этого человека, бледнеют от разносящихся рокотом криков, лязга и топота, но что-то удается выхватить из всей этой хаотичной какофонии.

“Ваше императорское высочество. Помните ли Вы, что предыдущий император Ши Хуан Ди, Ваш отец, поклялся прекратить все войны навеки. А Ваше высочество разжигает это пламя вновь. Вы думаете, Ваш отец был бы счастлив, если бы восстал из мертвых и вновь увидел построенную своими собственными руками империю, то, во что она превратилась после стольких кровопролитных войн?”

Чжао Гао — мерзкий рот, человек, дышащий ядом и извергающий тысячи проклятий одним взглядом, никогда не умел держать язык за зубами — не хватало сдержанности, да и ни к чему это. Никогда — в период правления Лу Ханя, не никогда в целом. Император помнит его еще с той поры, когда он служил под началом Ши Хуан Ди, — тогда он не осмеливался сделать ни шагу, чтобы перейти через озеро Лэйчи, теперь же имеет совесть высказываться подобным — несдержанным — образом прямо перед правителем. Со стороны — выглядит смешно и нелепо. Лу Хань ведет себя так, словно ему это безразлично, на деле же скрещивает за спиной пальцы и считает дни до того момента, как представится удачная возможность лишить Чжао Гао головы. Его подводит то, что он превратил “закон стоит над всеми, все перед ним равны, кроме Сына Неба, самого Императора” в “закон стоит над всеми, все перед ним равны”.

Он говорит — продолжает говорить, извергать свои гнилые насквозь мысли, отдающие столь нестерпимым смрадом, что все внутренние органы сминаются, кровь густеет и застывает в жилах, а из цицяо начинает бесконтрольно литься кровь. Он говорит — и гаснет солнце, высыхают моря, превращаясь в выжженные пустыни, природа умирает и все в этом мире подходит к концу. Он говорит — и в этом нет ничего хорошего, ничего, что Император смог бы оценить в какую-то секунду своего существования, н и к о г д а.

Почему он просто не может замолкнуть [навсегда]?

“Ваше императорское высочество, Вы знаете, как Вас называют в народе?”

Лу Хань прикрывает глаза и до боли стискивает зубы, пытается отстраниться, представляет — разливающаяся белая река, вокруг высятся бесконечные горные массивы, солнце скрыто за снежными вершинами, ветер раздирает облака — для чего? — и... должно быть что-то еще, что-то важное, что дополнит картину, но что это?

“Ваше императорское высочество”.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть.

На доске для игры в вэйци — шесть черных камней.

Какой будет следующий ход?

“Вас называют Сюэсин Ди”.

Замолчи.

« • • • »

Империя Цинь горит.

И Император горит вместе с ней.

Первое прикосновение к Джунхи ощущается как пожар. Бесчисленное множество языков пламени касается светлой, еще нетронутой битвами и временем кожи Императора, оставляя многочисленные и болезненные ожоги. Он ощущает это столь явственно, столь живо, что почти верит — на самом деле он прикоснулся к огню, а не к другому человеку. Не может быть, чтобы простое касание приносило столько боли, тем более настолько чудовищной, если только не... мысль [пока что] погибает, не имея возможности быть сформулированной до конца. Концентрация ломается, разбивается, будто деревянная лодка рыбака во время тайфуна, остаются лишь сгнившие щепки; любая попытка осмыслить и отыскать ответ терпит крах, и ему нечего противопоставить этому.

Лу Хань, едва ли осознавая, опускается на колени, прерывисто дышит, сдерживая внутри порыв броситься в Хуанхэ, только ради того, чтобы потушить разгорающийся на//в его естестве пожар. Он поднимает взгляд; его глаза — последнее зеркало, отразившее лицо Джунхи [и почему только оно должно быть настолько красивым?] и не желающее отпускать этот образ, замершее на одном, единственном, что имеет значение. Прикосновения жгут, слова — тоже жгут, почти испепеляют, смотреть на него должно быть так же больно — и, кажется, это поистине немного болезненно, в глазах ощущается жжение и дышать становится невозможно, — но отчего-то отвести взор не удается, более того — не хочется.

Осознание приходит не сразу. Императору нужно было немного времени, чтобы понять, что в действительности происходит, прямо перед ним — и с ним самим. Он никогда не верил в подобное, это отдает приторными и неразумными сказками о предрешенности судьбы каждого человека и невозможности изменить что-либо. Его жизнь была взращена на идее, что каждый может добиться того, чего пожелает, что происхождение — не более чем слова, что значение имеет лишь природный талант. Помыслить, что кто-то может быть предназначен судьбой кому-то? Глупость — думает Лу Хань и отбрасывает это, словно нечто отвратительное и ненужное. Глупость — думает Лу Хань, чувствуя всем своим телом эту необъяснимую силу, но с едким, нервным сомнением; отбросить уже не удастся.

Это ощущается как плен — не ломающий дух и тело, не губительный и порождающий нестерпимую ненависть внутри. Нечто приятное, сладкое, успокаивающее и растекающееся по венам после жгучей боли, пронзившей тело. Это и есть настоящий плен, и Императору приходится стать заложником, обыкновенным невольником, вынужденным подчиняться чьей-то воле свыше. Одна лишь мысль о подобном вызывает у Лу Ханя раздражение и отвращение. Он не имеет ни малейшего понятия, к чему все это приведет, чувствует только — все обязательно изменится. Быть может, не сегодня и не завтра, со временем — определенно.

Взгляд останавливается на приоткрытых губах Джунхи. Это кажется пыткой — смотреть на этот алый, долгий сон, ощущая душный, чувственный запах существования, и не позволять себе прикоснуться. Даже протянуть руку — опасно, нельзя делать что-то подобное. Еще тогда, когда Император впервые увидел его, он захотел сделать его своим, но тогда эту мысль удалось подавить; теперь же она сияет, как катастрофа, выжигает все, что только возможно, не прекращает напоминать о себе, явственно повторяет раз за разом одно и то же. Нечто внутри него — и он определенно точно не знает что — не утихает и требует все того же.

Лу Хань отрицает это, до последнего говорит себе — нет.

Ни в коем случае.

— Я хочу... — вырывается из него, против его же воли, он почти ненавидит себя [и то нечто внутри] даже за эту оборванную, незаконченную фразу, ничего не значащую по своей сути.

Сдержанность сжигается, вместе со всеми остатками церемониальности, этими рудиментами, с которыми Император борется всю свою жизнь; она обращается в пепел и разлетается по всему освещенному ослепительными лучами солнца павильону, падает на него, вершителя истории, того, кто не будет забыт спустя тысячелетия, и на эту ничего не стоящую жизнь, которую запишут в свитках не как личность, а как число погибших в период правления императора Юй Гуан Ди. И к этому человеку Лу Хань тянется, не в силах сопротивляться этому противоестественному, отвратительному влечению, неловко касается его волос, опускает руки ему на плечи. Он резко подается вперед, обнимая Джунхи за шею, и впивается в чужие губы с мятежной пылкостью. Поцелуй выжигает внутри ощущение мягкости и нежной влаги, почти все остальные чувства испаряются — они и не имеют никакой важности. Император настойчиво пытается получить от этой близости все, что можно, насладиться ею в полной мере, лаская своим языком чужой, постоянно играя с ним, терзая губы периодическими покусываниями.

Но мысль все еще не дает покоя.

— Я хочу сделать тебя своим. 

Бежать. Ему нужно бежать.

« • • • »

Империя Цинь горит.

Но Император перестает замечать это.

Их обоих окружают ледяные стены из камня, настолько толстые, что пробить их почти никому неподвластно. Все, что существует в этом ограниченном, холодном мире, — это сырость, неясные отсветы факелов на стене, немного света, оттого мало что возможно разглядеть что-либо там, в камерах для преступников. И все здесь — давит, давит, давит. Лу Хань ненавидит это место, настолько, что готов собственными руками разломить каждый камень, вложенный в его постройку. Даже если эта небольшая тюрьма была построена его отцом — это еще не значит, что он готов позволить ей существовать и дальше. Будь у него возможность, он ни за что бы не оказался здесь. Обстоятельства управляют им — Император был вынужден явиться ради преступника.

Преступник всего лишь один.

— Ты не обвиняешься в предательстве Империи Цинь. Пока что, — говорит он, наблюдая за Джунхи, оказавшемся по другую сторону решетки. — Твои преступления куда менее существенны. Но можно быть уверенным — они могли привести в конечном счете к измене. Ты знаешь наше право — оно сурово наказывает за проступки каждого, какой бы степень тяжести ни была.

О том, что когда-нибудь произойдет нечто подобное, Лу Хань даже не думал. Не думал ни тогда, когда впервые коснулся его, зная, что ни к чему хорошему это не приведет, зная, что необходимо бежать, зная все, что только можно знать — как ему тогда казалось, — ни тогда, когда он отчаянно сжимал простыни из дорогого шелка, умолял о чем-то, что уже не припомнит, не сдерживая собственные стоны, и позволял Джунхи войти в себя полностью. А если бы знал, смог ли он предотвратить нечто подобное? Императору кажется — да, он был бы способен на это, и все же какая-то его часть сомневается.

— Заключение — не единственное, что тебя ожидает.

Он приказывает страже на время удалиться, оставив их обоих наедине. Те подчиняются, пусть и с некоторой едва проскальзывающей неохотой, и, как только звук шагов за тяжелой дверью стихает, Лу Хань обхватывает пальцами решетки, придвигается к ним и произносит немного по-детски, с укором:

— Глупый Джунхи.

И это чистая правда.

“Стоило бы привыкнуть”.

Несколько движений рукой — замок поддается, дверь темницы послушно открывается, и Император проходит внутрь.

“Но стоит привыкнуть к одному уровню идиотизма, как он демонстрирует новые рекорды”.

Дверь запирается за ним, и в узком, темном пространстве, едва освещенном факелами, существуют лишь они вдвоем.

— Нет возможности так просто вызволить тебя отсюда. Тебе придется набраться терпения и подождать. Может быть, это научит тебя в будущем не быть таким идиотом, — с языка так и не срывается “хотя на что я вообще надеюсь?” и вера Джунхи в возможность благоприятного исхода не должна рушиться, как думает Лу Хань. В этом он видит лишь положительные стороны. Немного понизив голос и усмехнувшись, он добавляет: — Я могу лишь немного облегчить твое пребывание здесь.

Император осторожно опускается на колени в нескольких чжанях перед Джунхи и распахивает полы своих одежд, позволяя увидеть свое обнаженное тело. Чувствуя, как постепенно пересыхает в горле, как биение сердца становится более настойчивым и резким, как по телу растекается сладкая истома, просто от того, что он обнажился перед кем-то в подобном месте, он ловит себя на мысли, что ему нравится оказываться в столь постыдном виде, особенно перед кем-то, кто стоит ниже его, и это несколько раздражает. Обдумывать это — нелепо, в такие моменты, как этот, — тем более. Куда проще — отдаваться под влияние обстоятельств, послушно, совсем как глупый ребенок.

Ему все еще кажется, что он в плену, — в плену обстоятельств, в плену своей судьбы, в плену конкретного человека — Джунхи. И если прежде это было лишь явственным ощущением, не имеющим выражения в физическом мире, то теперь он мог собственными глазами видеть окружающие его каменные стены и решетки, все то, что он столько раз мог видеть в кошмарных снах, в которых он почти всегда оказывался заперт и не имел ни малейшей возможности выбраться. Коленями он чувствует пронзающий острыми иглами холод, от сырости начинает ломить тело, но он терпит, остается в том же положении и смотрит прямо в глаза своей судьбе.

Лу Хань, оголяя нижнюю часть, проводит вдоль своей плоти пальцами, пытаясь словно бы дразнить самого себя, но чувствует, что этого недостаточно, и поджимает губы. Его взгляд скользит немного вниз, останавливается на тонкой линии губ Джунхи, и в памяти возникают отчетливые и живые образы тех бесчисленных поцелуев, что были между ними с того дня, когда они впервые соприкоснулись. В его воспоминаниях отражена каждая деталь, даже запах — этот невыносимый, притягательный аромат — он помнит явственно. Ему кажется сложным — просто держаться, тогда, когда его накрывают потоки прошлого и настоящего — запах Джунхи, его лицо, его сокрытое полумраком тело, его голос, который он желает слушать всю свою жизнь. Тяжелый вздох — и ладонью он обхватывает свой член, делает несколько коротких, нетерпеливых движений, а из груди вырываются глухие, рваные стоны.   

Император желает сгореть вместе со своей империей.


Вы здесь » our home beneath the ruin » pure essence » together we will live forever